Все стихи анны барковой. Ты никогда меня не спросишь

Поэтесса, чье имя стало «женским лицом» русского революционного движения, Анна Баркова посвящает всю свою жизнь отстаиванию прав личности и служению литературе. Анна Александровна является борцом за людскую свободу, смело заявляя о себе в советский период. Передовые взгляды поэтессы выражаются не только в стихотворениях, но и в повседневной жизни, приводя к проблемам с трудоустройством. Несмотря на это, Баркова продолжает создавать все новые стихи, проявляя редкостную стойкость и выдержку. Даже заключения и последующие ссылки не примиряют поэтессу с устоями мира того периода. Анна Александровна продолжает творить, все более раскрывая собственный талант.

Строки, вышедшие из-под пера Барковой, обладают невероятной эмоциональной силой. Мятежный дух поэтессы способствует глубочайшей чувственной окраске ее творений, а неординарность тем, затронутых в стихотворениях, неизменно приковывала внимание читателей советского периода, оставаясь примечательной и в новом веке. Анна Александровна использует разнообразные технические приемы с целью наилучшего раскрытия темы. Передовые взгляды Барковой способствуют применению таких направлений, как дольник и акцентные стихи.

Училась в гимназии в Иваново-Вознесенске (где её отец работал швейцаром); с 1918 г. сотрудничала в ивановской газете «Рабочий край» под руководством А. К. Воронского. Выступала в печати со стихами, которые были замечены и высоко оценены прежде всего «левой» критикой. В 1922 г. переезжает в Москву по приглашению А. В. Луначарского, секретарём которого недолгое время работает; позднее, вследствие конфликта, покидает его секретариат и пытается устроиться в различные газеты и издательства Москвы.

В 1922 году выходит её единственная прижизненная книга стихов «Женщина» (с восторженным предисловием Луначарского), в следующем году отдельным изданием публикуется пьеса «Настасья Костер».
Начало 1920-х гг. - вершина официального признания Барковой; её стихи становятся широко известны, о ней начинают говорить как о «пролетарской Ахматовой», выразительнице «женского лица» русской революции. Её лирика этих лет действительно глубоко оригинальна, она эффектно выражает мятежные (революционные и богоборческие) устремления «сражающейся женщины», виртуозно используя богатый арсенал поэтической техники (в частности, прочно утвердившиеся к тому времени в русской поэзии дольник и акцентный стих).

Однако мятежная натура Барковой довольно быстро приводит её к глубокому конфликту с советской действительностью. Она не может найти себе место в официальных литературных и окололитературных структурах.

В конце 1934 г. её арестовывают в первый раз и заключают на пять лет в Карлаг (1935-1939), в 1940-1947 гг. она живёт под административным надзором в Калуге, где в 1947 г. её арестовывают повторно и на этот раз заключают в лагерь в Инту, где она находится до 1956 г. В этот период поэтесса писала о себе так

В 1956-1957 годах жила на Украине в поселке Штеровка близ города Луганска.
13 ноября 1957 года, несмотря на «оттепель», её арестовывают в третий раз (как и прежде, по обвинению в антисоветской агитации) и заключают в лагерь в Мордовии (1958-1965).
С 1965 года живёт в Москве, в коммунальной квартире, получая небольшую пенсию.
Все эти годы Анна Баркова продолжает писать стихи, многие из которых достигают большой художественной силы и входят в число важнейших документов «лагерной литературы» советского периода.

Публикация её произведений началась только в 1990-е гг.; несколько сборников стихов были изданы в Иванове и в Красноярске. Одно из наиболее полных изданий - книга «…Вечно не та» (М.: Фонд Сергея Дубова, 2002). Опубликованы также дневники и проза Барковой («Восемь глав безумия»: Проза. Дневники. М.: Фонд Сергея Дубова, 2009).

Песни на стихи Барковой исполняет Елена Фролова.
Значительная часть литературного наследия Анны Барковой не опубликована.

Публикации

  • Женщина: Стихи. - Пг.: Гиз, 1922. - 96 с. Предисл. А. Луначарского (воспроизведено в сб. Возвращение).
  • Настасья Костер. - М.-Пг., 1923. Пьеса.
  • Возвращение: Стихотворения. - Иваново, 1990. - 196 с. Сост. А. Агеев, Л. Садыга, Л. Таганов. Предисл. Л. Таганова.
  • Избранные стихи - Красноярск: ИПК «ПЛАТИНА», 1998. - 75 с. Серия «Поэты свинцового века».
  • …Вечно не та. - М.: Фонд Сергея Дубова, 2002. - 624 с.
  • Вестник РХД, № 121 (1977), с.287-293.
  • «Огонек», № 35, 1988, с.36.
  • «Волга», № 3, 1991, с.78-80.
  • «Литературное обозрение», № 8, 1991.
  • «Вопросы литературы», 1997, № 6. Семь писем Барковой 1922-1975 гг. к ее подруге К. И. Соколовой (1900-1984) и пять писем 1957-1967 гг. к Т. Г. Цявловской (1897-1978).
  • Анна Баркова: Сто лет одиночества // «Новый мир», № 6, 2001. Публикация и предисловие Л. Н. Таганова.
  • День поэзии. 1989. С.52-53.
  • Лазурь. Вып.1. М., 1989.
  • Средь других имен, с.95-124. (Название этой антологии поэтов-узников ГУЛАГа - цитата из стихотворения Анны Барковой.)
  • Лучшие стихи года [по мнению литературных критиков Л. Барановой, В. Кожинова, И. Ростовцевой, П. Ульяшова]. - М.: Молодая гвардия, 1991. С.171-172. 2 стихотворения в разделе Ростовцевой.
  • РПМ, с.158.
  • СТР, с.362-363.
  • РПА, с.277-278.
  • Сто одна поэтесса Серебряного века. Антология /Сост. и биогр. статьи М. Л. Гаспаров, О. Б. Кушлина и Т. Л. Никольская. - СПб.: ДЕАН, 2000. С.21-24. 4 стихотворения 20-х годов.
  • От символистов до обэриутов. Поэзия русского модернизма. Антология. Книга 2 /Сост. А. С. Карпов, А. А. Кобринский, О. А. Лекманов. - М.: Эллис Лак, 2000; 2002. С.486. Отношусь к литературе сухо…
  • Поэзия второй половины XX века /Сост. И. А. Ахметьев, М. Я. Шейнкер. - М.: СЛОВО/SLOVO, 696 с. 2002 С.30-35. ISBN 585050379X35
  • Поэзия узников ГУЛАГа, с.228-233 издательство: МФД: Материк 2005 ISBN 5-85646-111-8
  • Антология самиздата. Том 1, кн. 1. С.114-121.
  • Мы - летописцы Пимены и нам не надо имени. - М.: («Аванглион», 2007) «РуПаб+», 2009. Издание 2-е, доп. (Т. И. Исаевой). С.10-14. 4 стихотворения 1920-х гг.
  • Русские стихи 1950-2000 годов. Т.1. С.75-79.

В бараке

Я не сплю. Заревели бураны

С неизвестной забытой поры,

А цветные шатры Тамерлана

Там, в степях...

И костры, костры.

Возвратиться б монгольской царицей

В глубину пролетевших веков.

Привязала б к хвосту кобылицы

Я любимых своих и врагов.

Поразила бы местью дикарской

Я тебя, завоеванный мир,

Побежденным в шатре своем царском

Я устроила б варварский пир.

А потом бы в одном из сражений,

Из неслыханных оргийных сеч

В неизбежный момент пораженья

Я упала б на собственный меч.

Что, скажите, мне в этом толку,

Что я женщина и поэт?

Я взираю тоскующим волком

В глубину пролетевших лет.

И сгораю от жадности странной

И от странной, от дикой тоски.

А шатры и костры Тамерлана

От меня далеки, далеки.

1935 год. Караганда

Вера Фингер

Ветер мартовский, мартовский ветер

Обещает большой ледоход.

А сидящего в пышной карете

Смерть преследует, ловит, ждет.

Вот он едет. И жмется в кучи

Любопытный и робкий народ.

И осанистый царский кучер

Величаво глядит вперед.

Он не видит, что девушка нежная,

Но с упрямым не девичьим лбом,

Вверх взметнула руку мятежную

С мирным знаменем, белым платком.

Ни зевакой, ни бойкой торговкой

Ты на месте том не была.

Только ум и рука твоя ловкая

Это дело в проекте вела.

Эх вы, русские наши проекты

На убийство, на правду, на ложь!

Открывая новую секту,

Мы готовим для веры чертеж.

Не была там, но дело направила

И дала указанье судьбе.

Там ты самых близких оставила,

Самых близких и милых тебе.

А потом вашу жизнь, и свободу,

И кровавую славную быль

Пронизал, припечатал на годы

Петропавловский острый шпиль.

А потом всё затихло и замерло,

Притаилась, как хищник, мгла.

В Шлиссельбургских секретных камерах

Жизнь созрела и отцвела.

Переезды, патетика встреч,

Чьи-то речи, звучащие пылко,

И усталость надломленных плеч.

Жутко, дико в открытом пространстве,

В одиночке спокойно шагнешь.

И среди европейских странствий

Била страшная русская дрожь.

Но тревожили бомбы террора

Тех, кто мирным покоился сном,

Ночь глухую российских просторов

Озаряя мгновенным огнем.

Да, у вас появился наследник,

Не прямой и не цельный, как вы.

Ваша вера - и новые бредни,

Холод сердца и страсть головы.

Вам, упорным, простым и чистым,

Были странно порой далеки

Эти страстные шахматисты,

Математики, игроки.

Властолюбцы, иезуиты,

Конспирации мрачной рабы,

Всех своих предававшие скрыто

На крутых подъемах борьбы.

В сатанинских бомбовых взрывах

Воплощал он народный гнев, -

Он, загадочный, молчаливый,

Гениальный предатель Азеф.

Но не вы, не они. Кто-то третий

Русь народную крепко взнуздал,

Бунт народный расчислил, разметил

И гранитом разлив оковал.

Он империю грозную создал,

Не видала такой земля.

Загорелись кровавые звезды

На смирившихся башнях Кремля.

И предательских подвигов жажда

Обуяла внезапно сердца,

И следил друг за другом каждый

У дверей, у окна, у крыльца.

Страха ради, ради награды

Зашушукала скользкая гнусь.

Круг девятый Дантова ада

Заселила советская Русь.

Ты молчала. И поступью мерной

Сквозь сгустившийся красный туман

Шла к последним товарищам верным

В клуб музейных политкаторжан.

Но тебе в открытом пространстве

Было дико и страшно, как встарь.

В глубине твоих сонных странствий

Появлялся убитый царь.

И шептала с мертвой улыбкой

Ненавистная прежде тень:

«Вот ты видишь, он был ошибкой,

Этот мартовский судный день.

Вы взорвали меня и трон мой,

Но не рабство сердец и умов,

Вот ты видишь, рождаются сонмы

Небывалых новых рабов».

Просыпалась ты словно в агонии,

Задыхаясь в постельном гробу,

С поздней завистью к участи Сони,

И к веревке ее, и столбу.

Возвращение

Вышел Иван из вагона

С убогой своей сумой.

Народ расходился с перрона

К знакомым, к себе домой.

Иван стоял в раздумье,

Затылок печально чесал,

Здесь, в этом вокзальном шуме,

Никто Ивана не ждал.

Он, сгорбившись, двинулся в путь

С убогой своей сумой,

И било в лицо и в грудь

Ночною ветреной тьмой.

На улицах было тихо,

И ставни закрыли дома,

Как будто бы ждали лиха,

Как будто бы шла чума.

Он шел походкой не спорой,

Не чуя усталых ног.

Не узнал его русский город,

Не узнал и узнать не мог.

Он шел по оврагам, по горкам,

Не чуя натруженных ног,

Он шел, блаженный и горький,

Иванушка-дурачок.

Из сказок герой любимый,

Царевич, рожденный в избе,

Идет он, судьбой гонимый,

Идет навстречу судьбе.

Восемь лет, как один годочек...

Восемь лет, как один годочек,

Исправлялась я, мой дружочек.

А теперь гадать бесполезно,

Что во мгле - подъем или бездна.

Улыбаюсь навстречу бедам,

Напеваю что-то нескладно,

Только вместе ни рядом, ни следом

Не пойдешь ты, друг ненаглядный.

Где верность какой-то отчизне...

Где верность какой-то отчизне

И прочность родимых жилищ?

Вот каждый стоит перед жизнью -

Могуч, беспощаден и нищ.

Вспомянем с недоброй улыбкой

Блужданья наивных отцов.

Была роковою ошибкой

Игра дорогих мертвецов.

С покорностью рабскою дружно

Мы вносим кровавый пай

Затем, чтоб построить ненужный

Железобетонный рай.

Живет за окованной дверью

Во тьме наших странных сердец

Служитель безбожных мистерий,

Великий страдалец и лжец.

Герои нашего времени

Героям нашего времени

Не двадцать, не тридцать лет.

Тем не выдержать нашего времени,

Мы герои, веку ровесники,

Совпадают у нас шаги.

Мы и жертвы, и провозвестники,

И союзники, и враги.

Ворожили мы вместе с Блоком,

Занимались высоким трудом.

Золотистый хранили локон

И ходили в публичный дом.

Разрывали с народом узы

И к народу шли в должники.

Надевали толстовские блузы,

Вслед за Горьким брели в босяки.

Мы испробовали нагайки

Староверских казацких полков

И тюремные грызли пайки

У расчетливых большевиков.

Трепетали, завидя ромбы

И петлиц малиновый цвет,

От немецкой прятались бомбы,

На допросах твердили «нет».

Мы всё видели, так мы выжили,

Биты, стреляны, закалены,

Нашей родины злой и униженной

Злые дочери и сыны.

Днем они все подобны пороху...

Днем они все подобны пороху,

А ночью тихи, как мыши.

Они прислушиваются к каждому шороху,

Который откуда-то слышен.

Там, на лестнице... Боже! Кто это?

Звонок... К кому? Не ко мне ли?

А сердце-то ноет, а сердце ноет-то!

А с совестью - канители!

Вспоминается каждый мелкий поступок,

Боже мой! Не за это ли?

С таким подозрительным - как это глупо!

Пил водку и ел котлеты!

Утром встают. Под глазами отеки.

Но страх ушел вместе с ночью.

И песню свистят о стране широкой,

Где так вольно дышит... и прочее.

Дурочка

Я сижу одна на крылечке, на крылечке,

И стараюсь песенку тинькать.

В голове бегает, кружится человечек

И какой-то поворачивает винтик.

Я слежу вот за этой серенькой птичкой…

Здесь меня не увидит никто.

Человечек в голове перебирает вещички,

В голове непрестанное: ток, ток.

«Это дурочка», – вчера про меня шепнули,

И никто не может подумать о нём.

А, чудесная птичка! Гуленьки, гули!

Человечек шепчет: «Подожги-ка свой дом».

Голова болит из-за тебя, человечек.

Какой вертлявый ты, жужжащий! Как тонок!

Вытащу тебя, подожгу на свечке,

Запищишь ты, проклятый, как мышонок.

Если б жизнь повернуть на обратное...

Если б жизнь повернуть на обратное,

Если б сызнова все начинать!

Где ты, “время мое невозвратное”?

Золотая и гордая стать!

Ну, а что бы я все-таки делала,

Если б новенькой стала, иной?

Стала б я на все руки умелая,

С очень гибкой душой и спиной.

Непременно пролезла бы в прессу я,

Хоть бы с заднего - черт с ним! - крыльца,

Замечательной поэтессою,

Патриоткою без конца.

Наторевши в Священном Писании,

Я разила бы ересь кругом,

Завела бы себе автосани я

И коттеджного облика дом.

Молодежь бы встречала ощерясь я

И вгоняя цитатами в дрожь,

Потому что кощунственной ересью

Зачастую живет молодежь.

И за это большими медалями

На меня бы просыпалась высь,

И быть может, мне премию дали бы:

Окаянная, на! Подавись!

Наконец, благодарная родина

Труп мой хладный забила бы в гроб,

В пышный гроб цвета красной смородины.

Все достигнуто. Кончено, стоп!

И внимала бы публика видная

Очень скорбным надгробным словам

(Наконец-то подохла, ехидная,

И дорогу очистила нам!):

Мы украсим, друзья, монументами

Этот славный и творческий путь...

И потом истуканом цементным мне

Придавили бы мертвую грудь.

И вот это, до дури пошлое,

Мы значительной жизнью зовем.

Ах, и вчуже становится тошно мне

В арестантском бушлате моем.

Хорошо, что другое мне выпало:

Нищета, и война, и острог.

Что меня и снегами засыпало,

И сбивало метелями с ног.

И что грозных смятений созвездия

Ослепляют весь мир и меня,

И что я доживу до возмездия,

До великого судного дня.

Загон для человеческой скотины...

Загон для человеческой скотины.

Сюда вошел - не торопись назад.

Здесь комнат нет. Убогие кабины.

На нарах бирки. На плечах - бушлат.

И воровская судорога встречи,

Случайной встречи, где-то там, в сенях.

Без слова, без любви. К чему здесь речи?

Осудит лишь скопец или монах.

На вахте есть кабина для свиданий,

С циничной шуткой ставят там кровать:

Здесь арестантке, бедному созданью,

Позволено с законным мужем спать.

Страна святого пафоса и стройки,

Возможно ли страшней и проще пасть -

Возможно ли на этой подлой койке

Растлить навек супружескую страсть!

Под хохот, улюлюканье и свисты,

По разрешенью злого подлеца...

Нет, лучше, лучше откровенный выстрел,

Так честно пробивающий сердца.

Зажигаясь и холодея...

Зажигаясь и холодея,

Вас кляну я и вам молюсь:

Византия моя, Иудея

И крутая свирепая Русь.

Вы запутанные, полночные

И с меня не сводите глаз,

Вы восточные, слишком восточные,

Убежать бы на запад от вас.

Где все линии ясные, четкие:

Каждый холм, и дворцы, и храм,

Где уверенною походкой

Все идут по своим делам,

Где не путаются с загадками

И отгадок знать не хотят,

Где полыни не пьют вместо сладкого,

Если любят, то говорят.

Заклятие

Я в глаза твои загляну,

Я тебя навсегда закляну.

Ты не сможешь меня забыть

И тоску обо мне избыть.

Я с туманом - в окно - в твой дом

И в тумане истаю седом.

Ты пройдешь по знакомым местам

В переулках темных, глухих

Ты услышишь вот эти стихи.

И увидишь: я жду на углу

И рассеюсь в вечернюю мглу.

Я тебя навсегда закляну.

Я в твоем, ты в моем плену.

И в близости сердца так одиноки...

И в близости сердца так одиноки,

Как без живых космическая ночь.

Из отдаленных вышли мы истоков,

На миг слились - и прочь, и снова прочь.

И каждый там пройдет, в своем просторе,

В пустом, где умирают все лучи.

Мы вновь сольемся в равнодушном море,

Где нас не разлучить, не разлучить.

Инквизитор

Я помню: согбенный позором,

Снегов альпийских белей,

Склонился под огненным взором,

Под взором моим Галилей.

И взгляд я отвел в раздумье,

И руки сжал на кресте.

Ты прав, несчастный безумец,

Но гибель в твоей правоте.

Ты сейчас отречешься от мысли,

Отрекаться будешь и впредь.

Кто движенье миров исчислил,

Будет в вечном огне гореть.

Что дадите вы жалкой черни?

Мы даем ей хоть что-нибудь.

Всё опасней, страшней и неверней

Будет избранный вами путь.

Вы и сами начнете к Богу

В неизбывной тоске прибегать.

Разум требует слишком много,

Но не многое может дать.

Затоскуете вы о чуде,

Прометеев огонь кляня,

И осудят вас новые судьи

Беспощадней в стократ, чем я.

Ты отрекся, не выдержал боя,

Выходи из судилища вон.

Мы не раз столкнемся с тобою

В повтореньях и смуте времен.

Я огнем, крестом и любовью

Усмиряю умов полет,

Стоит двинуть мне хмурой бровью,

И тебя растерзает народ.

Но сегодня он жжет мне руки,

Этот крест. Он горяч и тяжел.

Сквозь огонь очистительной муки

Слишком многих я в рай провел.

Солнца свет сменяется мглою,

Ложь и истина - всё игра.

И пребудет в веках скалою

Только Церковь Святого Петра.

Костер в ночи безбрежной...

Костер в ночи безбрежной,

Где больше нет дорог,

Зажгли рукой небрежной

Случайность или рок.

В нем сладость, мука, горечь,

И в колдовском чаду,

С годами тяжко споря,

На зов его иду.

Накричали мы все немало...

Накричали мы все немало

Восхвалений борьбе и труду.

Слишком долго пламя пылало,

Не глотнуть ли немножко льду?

Не достигнули сами цели

И мешаем дойти другим.

Всё горели. И вот - сгорели,

Превратились в пепел и дым.

Безрассудно любя свободу,

Воспитали мы рабский род,

Наготовили хлеба и меду

Для грядущих умных господ.

Народится новая каста,

Беспощадная, словно рок.

Запоздалая трезвость, здравствуй,

Мы простерты у вражеских ног.

Не гони меня, не гони...

Не гони меня, не гони.

Коротки наши зимние дни.

Отпылала и нас обожгла

Наша белая вешняя мгла.

Не хочу, чтобы кто-то из нас

Охладел, и замолк, и угас.

Чтобы кто-то из нас погасил

Эту вспышку надломленных сил

И последнюю страсть в краю,

Где я горько смеюсь и пою

О любви своей и о том,

Что мы прошлое не вернем.

Я искала тебя во сне,

Но пути преграждали мне

То забор глухой, то овраг,

И я вспять обращала шаг.

Уведут в четыре часа.

Я блуждала в тоскливом бреду:

Я умру, если не найду!

Если вместе нельзя нам быть,

То мне незачем больше жить!

Ты нужнее, чем воздух и свет,

Без тебя мне и воздуха нет!

И в скитаньях страшного сна

Я теряюсь, больна и одна.

Не жалей колоколов вечерних...

Не жалей колоколов вечерних,

Мой неверящий, грустный дух.

Побледневший огонек задерни,

Чтобы он навсегда потух.

На плиты храма поздно клониться,

На победные башни посмотри.

Ведь прекрасные девы-черницы

Не прекраснее расцветшей зари.

Отрекись от ночной печали,

Мой неверящий, грустный дух.

Слышишь: трижды давно прокричал

Золотистый вещун-петух.

Не жалей колоколов вечерних,

Ты иную найдешь красу

В руках загрубелых и верных,

Что, сгорая, солнце несут.

Ненависть к другу

Болен всепрощающим недугом

Человеческий усталый род.

Эта книга – раскаленный уголь,

Каждый обожжется, кто прочтет

Больше чем с врагом, бороться с другом

Исторический велит закон.

Тот преступник, кто любви недугом

В наши дни чрезмерно отягчен.

Он идет запутанной дорогой

И от солнца прячется как вор.

Ведь любовь прощает слишком много:

И отступничество и позор.

Наша цель пусть будет нам дороже

Матерей и братьев и отцов.

Ведь придется выстрелить, быть может,

В самое любимое лицо.

Не легка за правый суд расплата, -

Леденеют сердце и уста

Нежности могучей и проклятой

Не обременяет тягота.

Ненависть ясна и откровенна,

Ненависть направлена к врагу,

Вот любовь – прощает все измены,

И она – мучительный недуг.

Эта книга – раскаленный уголь.

Видишь грудь отверстую мою?

Мы во имя ненавидим друга,

Мы во имя проклянем семью.

Ни хулы, ни похвалы...

Ни хулы, ни похвалы

Мне не надо. Все пустое.

Лишь бы встретиться с тобою

«В тихий час вечерней мглы».

За неведомой страною

Разрешатся все узлы.

Там мы встретимся с тобою

«В тихий час вечерней мглы».

О возвышающем обмане

Клочья мяса, пропитанные грязью,

В гнусных ямах топтала нога.

Чем вы были? Красотой? Безобразием?

Сердцем друга? Сердцем врага?

Перекошено, огненно, злобно

Небо падает в темный наш мир.

Не случалось вам видеть подобного,

Ясный Пушкин, великий Шекспир.

Да, вы были бы так же разорваны

На клочки и втоптаны в грязь,

Стая злых металлических воронов

И над вами бы так же вилась.

Иль спаслись бы, спрятавшись с дрожью,

По-мышиному, в норку, в чулан,

Лепеча беспомощно: низких истин дороже

Возвышающий нас обман.

О, если б за мои грехи...

О, если б за мои грехи

Без вести мне пропасть!

Без похоронной чепухи

Попасть к безносой в пасть!

Как наши сгинули, как те,

Кто не пришел назад.

Как те, кто в вечной мерзлоте

Нетленными лежат.

Опять казарменное платье...

Опять казарменное платье,

Казенный показной уют,

Опять казенные кровати -

Для умирающих приют.

Меня и после наказанья,

Как видно, наказанье ждет.

Поймешь ли ты мои терзанья

У неоткрывшихся ворот?

Расплющило и в грязь вдавило

Меня тупое колесо...

Сидеть бы в кабаке унылом

Алкоголичкой Пикассо.

Отношусь к литературе сухо...

Отношусь к литературе сухо,

С ВАППом правоверным не дружу

И поддержку горестному духу

В Анатоле Франсе нахожу.

Боги жаждут... Будем терпеливо

Ждать, пока насытятся они.

Беспощадно топчут ветвь оливы

Красные до крови наши дни.

Все пройдет. Разбитое корыто

Пред собой увидим мы опять.

Может быть, случайно будем сыты,

Может быть, придется голодать.

Угостили нас пустым орешком.

Погибали мы за явный вздор.

Так оценим мудрую усмешку

И ничем не замутненный взор.

Не хочу глотать я без разбора

Цензором одобренную снедь.

Лишь великий Франс - моя опора.

Он поможет выждать и стерпеть.

Предтеча

Я – с печальным взором предтеча.

Мне суждено о другой вещать

Косноязычной суровой речью

И дорогу ей освещать.

Я в одеждах тёмных страдания

Ей готовлю светлый приём.

Выношу я гнёт призвания

На усталом плече моём.

Отвергаю цветы и забавы я,

Могилу нежности рою в тени.

О, приди, приди, величавая!

Утомлённого предтечу смени.

Не могу я сумрачным духом

Земные недра и грудь расцветить.

Ко всему моё сердце глухо,

Я лишь тебе готовлю пути.

Я – неделя труда жестокого,

Ты – торжественный день седьмой.

Предтечу смени грустноокого,

Победительный праздник земной!

Я должна, скорбный предтеча,

Для другой свой путь потерять,

И вперёд, ожидая встречи,

Обезумевший взор вперять.

Прокаженная

Одинока я, прокаженная,

У безмолвных ворот городских,

И молитвенно славит нетленное

Тяжкозвучный каменный стих.

Дуновенье заразы ужасной

Отвращает людей от меня.

Я должна песнопения страстные

Песнопеньями вечно сменять.

Темноцветные горькие песни

В эти язвы пустили ростки.

Я священные славлю болезни

И лежу у ворот городских.

Это тело проказа источит,

Растерзают сердце ножи;

Не смотрите в кровавые очи:

Я вам издали буду служить.

Моя песнь все страстней и печальней

Провожает последний закат

И приветствует кто-то дальний

Мой торжественно-грустный взгляд.

Рифмы

«Печален», «идеален», «спален» -

Мусолил всяк до тошноты.

Теперь мы звучной рифмой «Сталин»

Зажмем критические рты.

А «слезы», «грезы», «розы», «грозы»

Редактор мрачно изгонял.

Теперь за «слезы» и «колхозы»

Заплатит нам любой журнал.

А величавый мощный «трактор»

Созвучьями изъездим в лоск.

«Контракта», «пакта», «акта», «факта».

Буквально лопается мозг.

«Дурак-то»... Ну, положим, плохо,

Но можно на худой конец.

А «плохо» подойдет к «эпоха»,

К «концу», конечно, слово «спец».

С уныньем тихим рифмовали

Мы с жалким «дымом» жаркий «Крым».

Найдется лучшая едва ли,

Чем рифма новая «Нарым».

С воздушной пленницею «клетку»

Давно швырнули мы за дверь.

Но эту «клетку» «пятилетка»

Вновь возвратила нам теперь.

Что было признано опальным

Вновь над стихом имеет власть.

Конечно, новая банальность

На месте старой завелась.

«Класс» - «нас», «Советы» - «без просвета» -

Сама собой чертит рука.

И трудно, например, поэтам

Избегнуть: «кулака» - «ЦК».

Робеспьер

Кафтан голубой. Цветок в петлице.

Густо напомаженная голова.

Так Робеспьер отправляется молиться

На праздник Верховного Существа.

Походка под стать механической кукле,

Деревянный негибкий стан,

Сельского стряпчего шляпа и букли,

Повадки педанта. И это тиран…

“Шантаж, спекуляцию, гнусный подкуп

Омою кровью, искореню!”

И взгляд голубой, бесстрастный и кроткий…

Улыбнулся толпе и парижскому дню.

А на площади мрачной угрюмо стояла толпа…

Неподкупная, словно он Сам, “Вдова”*

И ударом ножа, скрипя,

Подтверждала его слова.

* Так парижане называли гильотину.

Российская тоска

Хмельная, потогонная,

Ты нам опять близка,

Широкая, бездонная,

Российская тоска.

Мы строили и рушили,

Как малое дитя.

И в карты в наши души

Сам черт играл шутя.

Нет, мы не Божьи дети,

И нас не пустят в рай,

Готовят на том свете

Для нас большой сарай.

Там нары кривобокие,

Не в лад с доской доска,

И там нас ждет широкая

Российская тоска.

Русь

Лошадьми татарскими топтана,

И в разбойных приказах пытана,

И петровским калечена опытом,

И петровской дубинкой воспитана.

И пруссаками замуштрована,

И своими кругом обворована.

Тебя всеми крутило теченьями,

Сбило с толку чужими ученьями.

Не нужная на свете никому.

Я старенькая, с глазками весёлыми,

Но взгляд-то мой невесел иногда.

Вразвалочку пойду большими сёлами,

Зайду и в небольшие города.

И скажут про меня, что я монашенка,

Кто гривенник мне бросит, кто ругнёт.

И стану прохожих я расспрашивать

У каждых дверей и у ворот.

– Откройте, не таите, православные,

Находка не попалась ли кому.

В дороге хорошее и главное

Я где-то потеряла – не пойму.

Кругом, пригорюнившись, захнычет

Бабья глупая сочувственная рать:

– Такой у грабителей обычай,

Старушек смиренных обирать.

А что ты потеряла, убогая?

А может, отрезали карман?

– Я шла не одна своей дорогою,

Мне спутничек Господом был дан.

Какой он был, какая ли – я помню,

Да трудно мне об этом рассказать.

А вряд ли видали вы огромней,

Красивей, завлекательней глаза.

А взгляд был то светленький, то каренький,

И взгляд тот мне душу веселил.

А без этого взгляда мне, старенькой,

Свет божий окончательно не мил.

– О чём она, родимые, толкует-то? –

Зашепчутся бабы, заморгав, –

Это бес про любовь какую-то

Колдует, в старушонке заиграв.

И взвоет бабьё с остервенением:

– Гони её, старую каргу!

И все на меня пойдут с камением,

На плечи мне обрушат кочергу.

Старуха

Нависла туча окаянная,

Что будет - град или гроза?

И вижу я старуху странную,

Древнее древности глаза.

И поступь у нее бесцельная,

В руке убогая клюка.

Больная? Может быть, похмельная?

Безумная наверняка.

Куда ты, бабушка, направилась?

Начнется буря - не стерпеть.

Жду панихиды. Я преставилась,

Да только некому отпеть.

Дороги все мои исхожены,

А счастья не было нигде.

В огне горела, проморожена,

В крови тонула и в воде.

Платьишко все на мне истертое,

И в гроб мне нечего надеть.

Уж я давно блуждаю мертвая,

Да только некому отпеть.

Тоска татарская

Волжская тоска моя, татарская,

Давняя и древняя тоска,

Доля моя нищая и царская,

Степь, ковыль, бегущие века.

По солёной казахстанской степи

Шла я с непокрытой головой.

Жаждущей травы предсмертный лепет,

Ветра и волков угрюмый вой.

Так идти без дум и без боязни,

Без пути, на волчьи на огни,

К торжеству, позору или казни,

Тратя силы, не считая дни.

Позади колючая преграда,

Выцветший, когда-то красный флаг,

Впереди - погибель, месть, награда,

Солнце или дикий гневный мрак.

Гневный мрак, пылающий кострами, -

То горят большие города,

Захлебнувшиеся в гнойном сраме,

В муках подневольного труда.

Всё сгорит, всё пеплом поразвеется.

Отчего ж так больно мне дышать?

Крепко ты сроднилась с европейцами,

Темная татарская душа.

Ты напрасно тратишь нервы...

Ты напрасно тратишь нервы,

Не наладишь струнный строй,

Скука, скука - друг твой первый,

А молчанье - друг второй.

А друзья, что рядом были,

Каждый в свой пустился путь,

Все они давно уплыли,

И тебе их не вернуть.

Хоть ты их в тетради втиснула,

Хоть они тебе нужны,

Но они в дела записаны

И в архивах сожжены.

И последний, и невольный

Подневольной песни крик

Береги с великой болью,

Береги и в смертный миг.

Ты склоняешься к закату,

Ты уйдешь в ночную тьму,

Песни скованной, распятой

Не пожертвуй никому.

Ты никогда меня не спросишь...

Ты никогда меня не спросишь,

Любимый недруг, ни о чем,

Улыбки быстрой мне не бросишь,

Не дрогнешь бровью и плечом.

Но будет память встречи каждой

Тебя печалями томить,

И вот захочешь ты однажды

Свою судьбу переломить.

И в буйстве страстного раскола,

И в недозволенной борьбе

Шептал порывисто тебе.

И вспомнишь ты мой нежный ропот

И беспощадный свой запрет,

Не зарастут к былому тропы

Травою пережитых лет.

Немилосердная кручина

Приникнет к твоему плечу,

Но из ревнующей пучины

Уж я к тебе не прилечу.

Не прилечу я, но воспряну

В ответ на поздний твой призыв

И озарю тебя багряным

Кто проснется? Кто встретит рассветный час?

Кто припомнит сон тяжелый и смутный

И спросит: а сон этот был ли сном?

Кто проснется в комнате неприютной,

Словно в тумане холодном речном?

Иван Толстой:

""Тоска татарская""

Волжская тоска моя, татарская,
Давняя и древняя тоска,
Доля моя нищая и царская,
Степь, ковыль, бегущие века.

По солёной казахтанской степи
Шла я с непокрытой головой.
Жаждущей травы предсмертный лепет,
Ветра и волков угрюмый вой.

Так идти без дум и без боязни,
Без пути, на волчьи на огни,
К торжеству, позору или казни,
Тратя силы, не считая дни.

Позади колючая преграда,
Выцветший, когда-то красный флаг,
Впереди – погибель, месть, награда,
Солнце или дикий гневный ирак.

Гневный мрак, пылающий кострами, –
То горят большие города,
Захлебнувшиеся в гнойном сраме,
В муках подневольного труда.

Всё сгорит, всё пеплом поразвеется.
Отчего ж так больно мне дышать?
Крепко ты сроднилась с европейцами,
Темная татарская душа.

Прямо скажем, имя Анны Барковой не общеизвестное. Хотя с такой фамилией быть поэтом немудрено. Но Анна Александровна к знаменитому русскому охальнику 18-го века Ивану Баркову никакого отношения не имеет. Она – из простых, совсем простых. Андрей, давайте так и начнем – с биографии Анны Барковой. Биография эта сразу ставит вещи на свои места.

Андрей Гаврилов: Знаете, Иван, биография Анны Барковой это практически история нашей страны 20-го века. Здесь достаточно сложно взять и просто сказать: вот родилась, жила, училась... Родилась она в Иваново-Вознесенске, где ее отец работал швейцаром, чего, по различным дневниковым записям и свидетельствам немногочисленных ее доживших до наших дней друзей или очевидцев, она ему простить не могла. Она считала, что это недостойная работа, тем более, что за плечами были предки - деды, прадеды волжские бурлаки, романтика, и так далее.

Иван Толстой: Да, я вспоминаю, что в русской литературе лакей, то есть швейцар, был, и он, конечно, сильно подпортил биографию своему знаменитому в свое время сыну, я, конечно, имею в виду Демьяна Бедного, которого Есенин в одной из своих злых эпиграмм назвал не случайно ""Ефим Лакеевич Придворов"". Придворов - была его подлинная фамилия. Но это не случай Барковой, правда, Андрей? Баркова преодолела своего отца.

Андрей Гаврилов: Я не знаю. Она его отвергла. Раз отвергла, то, наверное, не преодолела. Учитывая, что он возникал в ее стихах, вообще ее семья всплывала в некоторых стихах, довольно горьких стихах, я думаю, что до конца не преодолела. Ну, да бог с ней, в конце концов, не ее семейные отношения мы разбираем. С 1918 года Анна Баркова сотрудничала в ивановской газете ""Рабочий край"", непосредственным начальником ее был в будущем знаменитый наш критик Воронский. По некоторым данным, именно Воронский и стал той движущей силой, которая, в итоге, и заманила в Иваново-Вознесенск Луначарского, потому что Воронский стал писать о том, что именно в Иваново-Вознесенске и бьет ключом та новая литературная жизнь, то новое искусство, которое, как искренне он считал, и должно прийти на смену тому буржуазному, с чем революционные массы так стремились покончить.

Иван Толстой: Но, конечно, это еще с дореволюционной пропаганды идет, что пролетарская литература должна родиться на малых пролетарских родинах. И вот - яркий пример Барковой. Между прочим, Баркову действительно стали поднимать и Воронский, и Луначарский именно потому, что они ждали гения из народных пролетарских прокопченных глубин.

Андрей Гаврилов: Я думаю, что они обратили на нее внимание поэтому, а стали поднимать все-таки по другим причинам. Воронский и Луначарский при всем том, что мы можем им предъявить в качестве большого исторического счета, обладали неплохим вкусом, это известно, и стихи Барковой, будь они никуда негодными, не смогли бы подняться, даже несмотря на такую поддержку. А так все-таки Луначарский ее заметил и перевез в Москву в 1922 году. Он, разумеется, не перевез, он ее пригласил и предложил ей работу (и дальше, наверное, самый фанатический факт в ее биографии, учитывая все последующее) - работу в Кремле, она работала у Луначарского в Кремле. Именно этот факт сыграл первую, очень неприятную роль в биографии. Дело в том, что Луначарский сначала пользовался большим ее доверием, он ее ввел в литературные круги, она читала свои стихи. Кстати, после первой читки пролетарские критики и поэты на нее набросились и пытались ее заклеймить, и любопытно, что два положительных, дошедших до нас отклика на ее стихи принадлежат таким не совсем пролетарским писателям как Борис Леонидович Пастернак и Александр Блок, который даже записал в своем дневнике: ""Поэтесса Анна Баркова из Иваново-Вознесенска читала свои стихи. Два небезынтересных"". Я цитирую по памяти, но смысл передаю абсолютно точно. Для Александра Блока эпитет ""небезынтересный"" равнялся похвале какого-нибудь другого, более эмоционального поэта.
И вот, наконец, тот случай, который и перевернул жизнь нашей героини. Баркову, присутствовавшую при многих разговорах Луначарского, в том числе и коридорных, и кухонных, и доверительных, очень скоро поразило двуличие большевистского руководства, когда с трибун говорилось одно, а между собой говорилось совершенно другое, и в одном из частных писем она написала, как она считала, невинную фразу, что с хозяином уже совершенно невозможно, так он надоедает, ""спалить бы к черту его квартиру"". И все бы ничего, но квартира-то была в Кремле.
И вот когда ее письмо было перехвачено, а, разумеется, ее переписка, как и у всех тех, кто работал в Кремле или работал при сильных мира сего в то время, просматривалась, и вот как только эта фраза была замечена, ей тут же припаяли попытку поджога Кремля или, по крайне мере, стремление поджога Кремля. К счастью, времена были еще не совсем людоедские и она ""всего лишь навсего"" лишилась работы. Тем не менее, она продолжает работать, работает в газетах, в журналах, в издательствах. Одна из ее работ это было что-то вроде судебного хроникера. Она не ходила, может быть, на судебные заседания, но, тем не менее, судебная хроника это то, что ей поручили описывать.
И здесь необходимо сказать, что в 1922 году, как раз тогда, когда Луначарский перевез ее в Москву, вышла ее единственная прижизненная книга стихов ""Женщина"". Луначарский написал туда довольно хвалебное предисловие. Я, готовясь к этой программе, перечитал предисловие Луначарского. Что я могу сказать? В свое время Бухарин написал предисловие к ""Хулио Хуренито"" Эренбурга. Это предисловие с восторгом читается и сейчас, как образец литературной критики, проникновения в материал. Предисловие Луначарского забыто, и слава богу. Оно пустое. Оно действительно восторженное, оно пытается помочь молодому автору, но ничего такого, что сейчас бы нам было там интересно почерпнуть, я там не нашел.
Вообще начало 20-х годов, несмотря на то, что она потеряла работу у сильного мира сего, это, наверное, пик ее официального признания, ее даже называли ""пролетарской Ахматовой"". Она не реагировала довольно долго на это прозвище, по крайней мере я не нашел никаких ее откликов, и лишь много лет спустя, когда ей была сказана фраза, что ""вы пишете не хуже, чем Ахматова"", она позволила себе ответить: ""Ну, для меня это не похвала"". Ранние стихи Барковой, до конца 20-х годов, это действительно образец лирики, которую критики вполне могли сопоставить или сравнить с лирикой Ахматовой.

Иван Толстой: Давайте какой-нибудь пример дадим этих ранних стихов.

У врагов на той стороне
Мой давний друг.
О, смерть, прилети ко мне
Из милых рук!..

Сегодня я не засну…
А завтра, дружок,
На тебя я нежно взгляну
И взведу курок.
Пора тебе отдохнуть,
О, как ты устал!
Поцелует пуля в грудь,
А я в уста.

Андрей Гаврилов: Я хочу здесь только сказать, что это было написано за несколько лет до повести Лавренева ォ1941” - явная сюжетная перекличка, но, наверное, совершенно случайная. Кстати, что характерно для всего творчества Анны Барковой, будь то проза, о которой мы еще не говорили, будь то стихи, то какой-то совершенно потусторонний дар предвидения. Иногда, когда читаешь какое-то ее стихотворение, в первую секунду не всегда понимаешь, о какой эпохе идет речь, потому что очень хочется это приписать сегодняшнему дню. Или, если вспоминать ее прозу (мы о ней еще поговорим), полное ощущение, что некоторые пассажи, некоторые абзацы, фрагменты, главы написаны нашей современницей, и только потом, когда смотришь на дату написания в конце публикации, ты понимаешь, что пол века, наверное, прошло между датой написания и сегодняшней нашей оценкой.

Иван Толстой: В качестве примера подтверждения того, о чем вы, Андрей, сейчас говорите, вот такое стихотворение Барковой, абсолютно вневременное.

Нарушен ход планет.
Пляшут, как я, миры.
Нигде теперь центра нет.
Всюду хаос игры.

Нет центра в душе моей,
Найти не могу границ,
Пляшу все задорней, бойчей
На поле белых страниц.

Космический гимн не спет,-
Визги, свисты и вой…
Проверчусь еще сколько лет
Во вселенской я плясовой?

Андрей Гаврилов: Какой это год?

Иван Толстой: Я не установил, кажется, это 1927.

Андрей Гаврилов: Вот примерно с 1925-27 года и появляются такие нотки в поэзии Барковой, и тот стих вневременной, о котором я говорил, или, вернее, та вневременная манера стихов, о которой я говорил, с моей точки зрения, особенно остро у нее начали проявляться в 1931 году.
1931 год, еще, как я только что сказал, не совсем людоедское время, вроде бы еще есть какие-то надежды, но, тем не менее, вот, послушайте:

Накричали мы все немало
Восхвалений борьбе и труду.
Слишком долго пламя пылало,
Не глотнуть ли немножко льду?
Не достигнули сами цели
И мешаем дойти другим.
Всё горели. И вот - сгорели,
Превратились в пепел и дым.
Безрассудно любя свободу,
Воспитали мы рабский род,
Наготовили хлеба и меду
Для грядущих умных господ.
Народится новая каста,
Беспощадная, словно рок.
Запоздалая трезвость, здравствуй,
Мы простерты у вражеских ног.

Не удивительно, что когда начали появляться такие нотки в ее стихах, хотя это не было опубликовано, и очень многие эти стихи не были известны современникам, начался уже какой-то разлад между официальный литературной жизнью и Анной Барковой. Она сама прекрасно понимала, что ей места в официальных литературных и окололитературных кругах и структурах нет. Как можно было в начале 30-х годов или даже в конце 20-х, года направление развития страны было более или менее ясно, но еще не так беспощадно и безнадежно, как можно было написать:

Пропитаны кровью и желчью
Наша жизнь и наши дела.
Ненасытное сердце волчье
Нам судьба роковая дала.
Разрываем зубами, когтями,
Убиваем мать и отца,
Не швыряем в ближнего камень –
Пробиваем пулей сердца.
А! Об этом думать не надо?
Не надо – ну так изволь:
Подай мне всеобщую радость
На блюде, как хлеб и соль.

Вспомните, в 1925 году выходила огромная ""Антология советской поэзии"" под редакцией, если не ошибаюсь, Ежова.

Иван Толстой: Ежова и Шамурина.

Андрей Гаврилов: Не того Ежова.

Иван Толстой: Но того Шамурина. И туда включена Анна Баркова.

Андрей Гаврилов: Но не такие стихи. Таким стихам даже в той, в общем-то, внеполитический ""Антологии"", которая очень много себе позволила, так много, что ее потом не переиздавали лет 70 или 65, таким стихам в такой ""Антологии"" места не было.

Иван Толстой: 1 декабря 1934 года, как известно, был выстрелом убит Сергей Миронович Киров в Ленинграде, и начались аресты, повсеместные и повальные. Анна Баркова пала жертвой преследования и поисков врагов. Ее арестовали в декабре 1934 года и в марте 1935 она оказалась в Бутырском изоляторе, откуда написала наркому внутренних дел письмо с просьбой не ссылать ее, а подвергнуть высшей мере наказания, расстрелу. Почему? Потому что она писала, что больна и не выдержит тюремных и лагерных условий. Повод, по которому она была арестована, был довольно простой и распространенный в то время - ходили разговоры между собой о том, кто же убил Сергея Мироновича Кирова, и Баркова бросила сквозь зубы: ""Не того убили!"". Вообще она была невероятно остра и несдержанна на язык. Итак, начался первый барковский срок, который продолжался пять лет - с 1934 по 1939 год - и тогда в ее поэзии появились еще более устрашающие, метафизически устрашающие нотки.

Степь да небо, да ветер дикий,
Да погибель, да скудный разврат.
Да. Я вижу, о Боже великий,
Существует великий ад.
Только он не там, не за гробом,
Он вот здесь, окружает меня
Обезумевшей вьюги злоба,
Горячее смолы и огня.

Андрей Гаврилов: Вы знаете, Иван, здесь я хочу сделать такую маленькую сноску и вернуться на полшага назад. Действительно, для очень многих убийство Кирова было каким-то рубежом, после которого все и началось. Об этом очень много свидетельств, сколько раз я читал, что убийство Кирова это перелом в нашей политике, и всегда, когда я это читал, у меня было такое ощущение, что мы теперь, из 21 века смотрим на эту историю, и мы такие мудрые, как шестиклассники, те шестиклассники, которые пишут сочинения ""Достоевский не понял"", а ""Пушкин не смог раскрыть"". Вот мы смотрим на эту эпоху, и думаем: что же вы не замечали раньше, как же вы могли быть такими наивными, неужели нужно было пристрелить одного из ""своих"" высокопоставленных для того, чтобы у вас появились сомнения? Я никогда не верил в то, что весь народ, вся страна слепо шли и - вдруг - выстрел 1934 года и началось прозрение. Я знал, что это невозможно. Почему я попросил полшага назад? Потому что я нашел свидетельство в стихах Барковой, что, да, это было невозможно и нет, не шла вся страна, тупо думая, что хорошо. Вот мой, уже цитировавшийся, 1931 год.

Все вижу призрачный, и душный,
И длинный коридор
И ряд винтовок равнодушных,
Направленных в упор...

"Команда… Залп… Паденье тела.
Рассвета хмурь и муть.
Обычное простое дело,
Не страшное ничуть
Уходят люди без вопросов
В привычный ясный мир
И разминает папиросу
Спокойный командир
Знамена пламенную песню
Кидают вверх и вниз
А в коридоре душном плесень
И пир голодных крыс

Вот такое стихотворение, оно без названия. Что здесь говорить, до 1934 года, до неостроумной фразы, до посадки и до убийства Кирова, которое вроде бы пробудило какие-то подозрения у большей части интеллигенции, осталось еще более 3 лет.

Иван Толстой: Конечно, Анну Баркову начинает забирать отчаяние, отчаяние становится ее музой, ее главной темой, она начинает ненавидеть не только свою судьбу и не только себя, жертву всех этих несчастных обстоятельств, она начинает ненавидеть весь окружающий мир, и этот страшный, возвышенно-поэтический психоз, конечно, должен быть понят как абсолютное, крайнее отчаяние человека, который, конечно, с одной стороны, отдает отчет своими словам, а, с другой стороны, это такая высота неприкаянности, что мы не можем напрямую осуждать женщину поэта, которая пишет такое:

Я хотела бы самого, самого страшного,
Превращения крови, воды и огня,
Чтобы никто не помнил вчерашнего
И никто не ждал бы завтрашнего дня.

Чтобы люди, убеленные почтенными сединами,
Убивали и насиловали у каждых ворот,
Чтобы мерзавцы свою гнусность
поднимали, как знамя,
И с насмешливой улыбкой шли на эшафот.

Тут уже и прокомментировать невозможно, это уже запредельно черный мир, но это черный мир человека, который вогнан прикладом между лопаток в это мироощущение.

Андрей Гаврилов: Когда я думаю о разных свидетельствах того, какие мысли посещали людей, отправленных в лагеря. Мы знаем, что были те, кто считал, что это ошибка партии, были те, которые считали, что это не совсем ошибка партии, не о только ошибка в отношении меня, все виновны, а я не виновен, мы знали тех, которые считали, что как бы ни было, но мы должны, тем не менее, положив жизнь на алтарь отчества и дальше харкая кровью идти к светлому будущему, вот среди всех этих голосов, которые как бы они ни были честны, тем не менее, сливаются в какой-то розовый букетик, эти строки Барковой, этот голос для меня ценен тем, что он все-таки дает нам очень, очень разнообразную палитру. Я бы здесь немного сравнил ее, ни в коем случае не сопоставляя и не сравнивая впрямую строки или жизненный путь, с Шаламовым, человеком, который, может быть, и не призывал к такому, но, тем не менее, который не имел ни малейших иллюзий относительно той жизни, что его окружала.

Иван Толстой:

“Ненависть к другу”

Болен всепрощающим недугом
Человеческий усталый род.
Эта книга – раскаленный уголь,
Каждый обожжется, кто прочтет

Больше чем с врагом, бороться с другом
Исторический велит закон.
Тот преступник, кто любви недугом
В наши дни чрезмерно отягчен.

Он идет запутанной дорогой
И от солнца прячется как вор.
Ведь любовь прощает слишком много:
И отступничество и позор.

Наша цель пусть будет нам дороже
Матерей и братьев и отцов.
Ведь придется выстрелить, быть может,
В самое любимое лицо.

Не легка за правый суд расплата, -
Леденеют сердце и уста
Нежности могучей и проклятой
Не обременяет тягота.

Ненависть ясна и откровенна,
Ненависть направлена к врагу,
Вот любовь – прощает все измены,
И она – мучительный недуг.

Эта книга – раскаленный уголь.
Видишь грудь отверстую мою?
Мы во имя ненавидим друга,
Мы во имя проклянем семью.

Андрей Гаврилов: Как вы уже сказали, Иван, на пять лет Анна Баркова попала в Карлаг, где она провела период с 1935 по 1939 год. В 1940 году она поселилась в Карлаге под административным надзором, где прожила до 1947 года. Здесь есть интересная деталь. Когда началась война, местное ГБ, как бы оно ни называлось в то время, пришло проверять политически неблагонадёжных на предмет возможной измены, возможного предательства на тот случай, если враг будет совсем рядом или уже практически в городе. И она была подвергнута, скажем современным языком, собеседованию. Но даже гебисты, даже в то время, даже несмотря на то, она отсидела 5 лет как политически неблагонадежная, вынуждены были признать, что понятия измены и предательства были столь чужды ее характеру, что дальше этого собеседования-разговора дело не пошло, от нее отстали. В 1947 году ее арестовали повторно. Кстати, Иван, ее арестовали за что, или почему, это будет точнее?

Иван Толстой: Да, ""за что"" - ни один зэк не простит вам такого вопроса. Но я не зэк, я великодушно прощаю. Ее арестовали в ноябре 1947 года. Но за несколько месяцев до этого, летом 1947 она засобиралась в Москву, уж больно тошна была ей ее Калуга, она ее ненавидела, и у нее зародилась идея поселиться на родине, в Иваново. Но для этого она отправилась в Москву поговорить с некоторыми людьми, знакомыми, друзьями, которым она доверяла и у которых она хотела как бы проверить правильность своего решения. Но этим планам не суждено было сбыться, потому что ее арестовали по доносу калужской квартирной хозяйки и ее дочери. Доносчицы писали, что Баркова ""мрачно пишет о советской действительности и злобно высказывается по адресу товарища Сталина"". Ну, коммунальная квартира, так что все разговоры были слышны. Ей дали десять лет лагеря и поражение в правах на пять лет после отбытия наказания. Она попала в знаменитый лагерь Абезь и, как пишут некоторые немногочисленные биографы Барковой, в частности, Олег Хлебников и Лев Аннинский, в Абези душа Барковой ожила. Она была окружена людьми, которые могли по достоинству оценить незаурядность ее натуры. И начались стихи.

Андрей Гаврилов: Я хочу сказать, кстати, что лагерные стихи Барковой не похожи ни на какие лагерные стихи, которые мне довелось читать, более того, они не похожи и ни на какую литературу о лагерях, которая мне попадалась или которую я отыскивал и читал. Дело в том, что если посмотреть на ее биографию, на даты, то мы увидим, что на лагеря пришлась ее молодость, пришлось то время, когда любой человек особенно остро нуждается любви, не только романтической, не только возвышенной, но и физической, когда так необходимо прикосновение, когда так необходим простой человеческий контакт, то, чего люди, естественно, в лагерях лишены. И Анна Баркова с невиданной честностью, невиданной искренностью пишет об этой стороне лагерной жизни. Я не берусь сейчас читать эти стихи, просто потому, что я точно знаю, что мое исполнение будет настолько ниже того, что написала Анна Баркова, что я предлагаю всем, кому это будет интересно самим открыть книгу и ознакомиться с ними. Я просто не рискну их прочесть. Но это абсолютно пронзительные стихи, от которых идет мороз по коже, когда ты представляешь себе молодых людей, женщин и мужчин, которые вынуждены воровать секунды, минуты, мгновения личной встречи под жуткий, нечеловеческий гогот и хохот ВОХРовцев. Этому посвящено немало строк Барковой и, я думаю, что эти стихи, может быть, одни из наиболее сильных из того, что она написала.

Загон для человеческой скотины.
Сюда вошел - не торопись назад.
Здесь комнат нет. Убогие кабины.
На нарах бирки. На плечах - бушлат.
И воровская судорога встречи,
Случайной встречи, где-то там,
в сенях.
Без слова, без любви. К чему здесь речи?
Осудит лишь скопец или монах.

На вахте есть кабина для свиданий,
С циничной шуткой ставят там
кровать:
Здесь арестантке, бедному созданью,
Позволено с законным мужем спать.

Страна святого пафоса и стройки,
Возможно ли страшней и проще пасть –
Возможно ли на этой подлой койке
Растлить навек супружескую страсть!

Под хохот, улюлюканье и свисты,
По разрешенью злого подлеца…
Нет, лучше, лучше откровенный
выстрел,
Так честно пробивающий сердца.

Иван Толстой: Действительно, в лагере на Воркуте, в Абези, она написала две поэмы и более 160 стихотворений. И это только те, которые известны, которые дошли до нас и которые опубликованы в последние годы. Андрей, я все-таки себе позволю для тех, кому не удастся достать стихи Анны Александровны, кое-что прочесть.

Как дух наш горестный живуч,
А сердце жадное лукаво!
Поэзии звенящий ключ
Пробьется в глубине канавы.
В каком-то нищенском краю
Цинги, болот, оград колючих
Люблю и о любви пою
Одну из песен самых лучших.

А вот другое стихотворение, буквально через три недели написанное, в том же 1955 году, с несколько сниженным пафосом.

Мы и чувствуем только для рифмы,
Для эстетики с голоду мрем.
Ради славы болеем тифом,
Ради строчек горим огнем.
Лишь во имя литературы
Наши подвиги и грехи.
Хлещет кровь из растерзанной шкуры,
Чтобы лучше вышли стихи.

Андрей Гаврилов: Я здесь хочу сказать, просто сделав сноску, что все-таки те, кому это интересно, могут обратиться к прекрасному сборнику Анны Барковой, который называется ""Вечно не та"". Эта книга была издана в 2002 год фондом Сергея Дубова и до сих пор доступна, ее можно купить в интернете и, наверняка, во многих книжных магазинах.
Освободилась Анна Баркова в 1956 году. Как приятно было бы сказать: вот ""оттепель"", исторические съезды КПСС, развенчание культа личности, все хорошо, страна идет другим путем. Мы, правда, знаем, что потом, в 60-70-е, все повернется, но пока, хотя бы несколько лет - ничего подобного. В 1956 году Анна Баркова, освободившись, поселилась в поселке Штеровка близ Луганска на Украине, и уже 13 ноября 1957 года, несмотря на ""оттепель"", ее арестовывают в третий раз и заключают в лагерь в Мордовии, как и прежде. по обвинению в антисоветской агитации. Кстати, здесь нужно сказать, что в районе Луганска Анна Баркова оказалась опасаясь именно такого развития событий. Она была Москве в 1956 году, жила у друзей, и когда она увидела подготовку ко Всемирному фестивалю молодежи и студентов, очевидно острым нюхом уже старой зэчки поняла, что начнут проверять всех, кто находится в столице, это будет означать дополнительную бдительность органов и, чтобы никого не подводить, она и уехала на Украину, в Луганск. Но ее это не спасло. Как я уже говорил, в ноябре 1957 года она была арестована в третий раз. Иван, давайте теперь вы расскажете, раз уж вы рассказывали про предыдущую трагическую историю, что произошло на этот раз.

Иван Толстой: На этот раз произошла действительно страшная какая-то история, чудовищная несправедливость и настоящее несчастье для Анны Александровны, если можно называть очередную посадку таким уже несчастьем по сравнению с двумя другими, которые она пережила. Говорят о причинах ее ареста разное, кто-то говорит, что это был очередной донос, в котором сообщалось, что она слушает ""Голос Америки"", кто-то говорил, что, получив в этой Штеровке свои реабилитационные бумаги по почте, Анна Александровна кому-то послала какое-то письмо, в котором выразила то ли недовольство по поводу не печатания ее, то ли по поводу отзыва какой-то редакции, то ли комментировала не приходившие слишком долго эти бумаги о реабилитации. Короче говоря, за ней следили, письмо было перехвачено, перлюстрировано, прочитано и Баркова была арестована в очередной раз. То есть после 20-го Съезда, через полтора года после этого, когда, казалось бы, все, кто мог, все невинно осужденные, а также и ""преступники"", те, кто проходили по политической статье, по 58-й, были отпущены на свободу, И - нет - Баркова снова получила срок - 8 лет. И эти восемь лет действительно доконали ее. Она не скончалась в лагере в эти годы, но ее душевное и психическое состояние было действительно на грани нормальности. О Барковой лагерного периода существует целый ряд воспоминаний, были уже годы вегетарианские даже в самих лагерях, и люди, вышедшие из этих лагерей, смогли опубликовать свои мемуары, кто быстро, кто не так быстро.

Одна из свидетельниц третьего барковского срока - Ирина Вербловская, попавшая в хрущевские лагеря по 58-й, политической статье. Ирина Савельевна была женой одного из самых известных активистов и самиздатчиков Револьта Пименова. Ирина Вербловская - у нашего микрофона.

Ирина Вербловская на Тайшетской трассе. Март 1960 года.


Ирина Вербловская: Познакомилась я с ней летом 1958 года. Я сначала обратила внимание на новую женщину, очень импульсивную. Они шли вдвоем - она и Анна Петровна Скрыпникова. Анна Петровна была очень корпулентная женщина, со сдержанными манерами, на ней была некая печать строгой учительницы. А Анна Александровна была человеком очень живым, не только впечатлительным, но и очень эмоциональным. И вот они шли и разговаривали о чем-то. Но, о чем - кто его ведает. И вдруг я услышала, как Анна Александровна говорит Анне Петровне (нетрудно догадаться, о чем они говорили): ""Нет, Христа и Маркса я им не прощу!"". Тут я, конечно, навострила уши, но ничего больше не услышала - они прошли мимо. Это был первый раз, когда я увидела Анну Александровну. А потом мы сошлись довольно быстро. У меня были какие-то книжки, у нее были книжки, мы обменивались. Мне кажется, что я у нее брала Дю Гара ""Семья Тибо"", а, может, я уже читала. В общем, как-то фигурировала эта книжка. Во всяком случае мы с ней не так просто познакомились. Она не очень дарила свое доверие, у нее был достаточно большой лагерный опыт, но ко мне она относилась хорошо и, пожалуй, доверительно. А насчет ее стихов, которые я тогда уже слышала, насчет ее судьбы, это надо просто прочесть все, что написано. Она, конечно, цену себе знала, она понимала, что она несет крест, такой искупительный крест.

Иван Толстой: Ирина Савельевна, многие вспоминают, что у Анны Александровны был плохой характер.

Ирина Вербловская: Разумеется, плохой характер был! Разве об этом кто-нибудь говорить может? Какой может быть в лагере покладистый, хороший характер? Ее всю жизнь только били. У нее был совершенно бескомпромиссный характер! Но на меня это не распространялось, во-первых, а, во-вторых, я и сама с плохим характером. А, в-третьих, по характеру не проходится судить в таких экстремальных условиях. Здесь надо судить меру порядочности - где человек делает то, что можно, а где - то, что нельзя. Что входит в его норму? Как в других условиях говорят ""рукоподаваемый"" или ""нерукоподаваемый"". Она была рукоподаваемая. Следовательно, все остальное можно и скостить.

Иван Толстой: Можно ли было в то время на зоне свободно писать стихи и хранить их?

Ирина Вербловская: Писать стихи было можно. Но свободно ничего нельзя было, потому что в любой момент при шмоне могло исчезнуть. Разумеется, надо было прятать. Но этот последний срок она почти не писала стихи, если не сказать, что вообще не писала. Это трудно понять. Единственное объяснение этому - что у нее практически не было соответствующего окружения. Может, потому она и тянулась ко мне, хотя я была человеком другого поколения - всегда большой барьер между поколениями. Но во время своего второго срока она писала, и писала много. Между вторым и третьим сроком она тоже писала, правда, она перешла на прозу тогда. Кстати, прозу она мне пересказывала свою. Когда я прочитала опубликованную прозу, это произвело на меня меньшее впечатление, чем когда она мне пересказывала. Это был такой густой Орвелл. А этот срок, когда она последний была, причем она очень долго была - она в 1957 году была арестована и только в 1965 она освободилась. Восемь лет - нешуточное дело. Когда она попала в лагерь, она была ярко рыжей, с очень красивыми рыжими кудрями, которые как-то обрамляли ее очень выразительное и некрасивое лицо. А потом она стремительно абсолютно поседела и уже тот образ, который поначалу складывался, стал меняться - и внешне, и по существу тоже. Потому что восемь лет провести в заключении, имея большой и без того лагерный опыт, в условиях, когда не с кем слова сказать по-настоящему, это очень тяжелое испытание. И она не писала практически. И она не только хорошо помнила свои лагерные стихи, она их возобновляла. Не переделывала, а возобновляла. Вот был случай такой, это была весна 1959 года, когда она пришла ко мне в барак и читала мне подряд очень много своих стихов. Потом, уже на воле, в другое время, я выяснила, что это еще даже из молодых стихов, не то, что прошлой зоны. Но вот ей надо было как-то пережить еще раз ею написанное.

Андрей Гаврилов: Вы знаете, Иван, здесь я хочу сказать несколько слов о 1956-57 годах, когда Анна Баркова жила под Луганском на свободе. Дело в том, что относительно недавно были опубликованы и продолжают публиковаться произведения Барковой, которые никогда не были напечатаны ранее, и которые сохранились зачастую чудом. Я в одной из статей даже прочел теплые слова в адрес тех следователей органов госбезопасности, которые не выбросили и не выбрасывали (учитывая, что речь идет о трех сроках) произведения Барковой, а подшивали их к делу в качестве вещественных доказательств. И вот теперь, когда эти дела были раскрыты, рассекречены, нам предоставилась возможность познакомиться с этими произведениями. Я не знаю, можно ли действительно благодарить за что-то следователей КГБ, я, скорее, поблагодарю случай или судьбу, которая распорядилась так, что эти произведения до нас дошли. И, разумеется, тех исследователей творчества Барковой, которые в разных городах, прежде всего, в Иваново-Вознесенске делают все для того, чтобы сохранить ее наследие.
Так вот, в 1957 году Анна Баркова начала писать много прозы. Прозу она писала и до этого, но вот здесь как будто открылись какие-то ворота, какой-то шлюз. Я уже говорил о ее пророческом даре и всех, кто сомневается в моих словах, отсылаю к ее повести ""Как делается луна"". Когда я читал эту небольшую повесть, она меньше 100 страниц, причем небольшого книжного формата. Это другая книга Анны Барковой, не та, о которой я говорил, она называется ""Восемь глав безумия. Проза и дневники"", и тоже издана Фондом Сергея Дубова в Москве, но уже относительно недавно, в 2009 году. Туда вошли произведения, которые не вошли в предыдущий том, частично не вошли.
Так вот, когда я читал эту небольшую повесть, я в какой-то момент начал подхихикивать, потому что я вдруг понял, что я читаю историю ГКЧП, я читаю историю переворота. Удачного, неудачного - я не буду раскрывать сюжет повести, но это то, что совсем недавно я наблюдал. И потом то, где меня не было, то есть переговоры участников, были опубликованы в советской еще в то время прессе, а, может, уже российской прессе, и совпадение некоторых фраз, некоторых абзацев было почти текстуальным. Потом я вдруг понял, что я читаю не историю ГКЧП, я читаю историю того, что было после ГКЧП, я читаю историю России, которая перевернулась, когда к власти пришла другая элита (может, демократическая, может, не демократическая, сейчас не об этом разговор, речь идет о механизме смены власти), и когда я закончил радостно читать эту повесть, вдруг до меня дошло, что я читаю вещь, написанную в 1957 году, и это оценка не ГКЧП, не смены власти в СССР-России, а это повесть о том, как проводилась десталинизация. Я никогда больше не встречал ни одного, тем более - художественного произведения, где столь ясно было бы показано, что механизмы смены власти, механизмы закулисных игр, мотивация участников, в общем, раскладывается как дважды два, даже если у них разные цели, разные лозунги и разные итоги их деятельности. Повесть немножко страшная тем, что она показывает, к чему все придет. Не менее забавна, кстати, и тогда же написанная, в 1957 году (забавна не в смысле смешная, а в том смысле, что как-то неожиданно поворачивается вся история другой стороной) и повесть ""Восемь глав безумия"", которая дала название всей книге. Это довольно большой по меркам Барковой (120 с лишнем страниц) разговор героини с дьяволом. Я не думаю, что Анне Барковой в 1957 году была известна рукопись ""Мастера и Маргариты"", но сходство некоторых идей, некоторых поворотов, некоторых сюжетных ходов просто завораживает. В этой же книге опубликована впервые антиутопия Барковой ""Освобождение Гынгуании"".
Я считаю, что вся история фантастической литературы, вся история мировой антиутопии теперь должна читаться совершенно по-другому, потому что произведение Анны Барковой не может не стоять во дном ряду с теми великими произведениями, которые нам известны - ""Мы"" Замятина, ""Великолепный новый мир"" Хаксли, ""1984 год"" Орвелла и потом ""роман-предупреждение"" Стругацких. Вот между ними стоит повесть Барковой. Повторяю, читать ее обязательно, это просто необходимо.

Сейчас имени Барковой, слава богу, не грозит забвение - выходят книги, статьи о ней, спектакли, ей посвященные, проводятся выставки. И вышел диск на ее песни, который записала ленинградская исполнительница, бард, композитор Елена Фролова. Она обратилась, в первую очередь, к лирической стороне дарования Барковой. Большинство стихотворений, которые она взяла, как материал для своих песен, это стихотворения начального периода творчества Барковой. Елена Фролова, песня на стихи Анны Барковой.

(Песня)

Иван Толстой: С 1966 года освободившись после своего третьего - последнего - срока Баркова жила в Москве. Она скончалась еще через 10 лет в 1976 году, отпевали её в московской церкви Николы-Чудотворца в Хамовниках. Урна с ее прахом захоронена на Николо-Архангельском кладбище.

Одно из самых последних ее стихотворений 1975 года

Я сама, наверно, кому-то приснилась,
И кто-то, наверно, проснется сейчас.
Оттого на душе больная унылость...
Кто проснется? Кто встретит рассветный час?
Кто припомнит сон тяжелый и смутный
И спросит: а сон этот был ли сном?
Кто проснется в комнате неприютной,
Словно в тумане холодном речном?

Поэтесса Анна Баркова (1901 - 1976, неизвестная российская поэзия) felix_mencat wrote in July 16th, 2015

С сайта gay.ru

В 1901 г. родилась поэтесса Анна Баркова

Поэтесса Анна Баркова, чье творчество воспринималось в 1920-е годы как революционная альтернатива молитвенной лирике Анны Ахматовой, около тридцати лет жизни провела в сталинских лагерях. Пройдя сквозь тюрьмы и ГУЛАГ, она в полной мере осознала свою гомосексуальность и нашла духовное оправдание своего лесбиянизма в полемике с "Людьми лунного света" Василия Розанова. Над этой книгой Баркова много размышляла в своих дневниках конца 1950-х годов. "В отношении к сексу и браку он (Розанов) в чем-то, безусловно, прав. Я понимаю это. Но правота его меня, человека "лунного света", чертовски раздражает..."

В 1922 году выходит её единственная прижизненная книга стихов «Женщина» (с восторженным предисловием Луначарского), в следующем году отдельным изданием публикуется пьеса «Настасья Костер».
Начало 1920-х гг. - вершина официального признания Барковой; её стихи становятся широко известны, о ней начинают говорить как о «пролетарской Ахматовой», выразительнице «женского лица» русской революции. Её лирика этих лет действительно глубоко оригинальна, она эффектно выражает мятежные (революционные и богоборческие) устремления «сражающейся женщины», виртуозно используя богатый арсенал поэтической техники (в частности, прочно утвердившиеся к тому времени в русской поэзии дольник и акцентный стих).

Однако мятежная натура Барковой довольно быстро приводит её к глубокому конфликту с советской действительностью. Она не может найти себе место в официальных литературных и окололитературных структурах.

Пропитаны кровью и желчью
Наша жизнь и наши дела.
Ненасытное сердце волчье
Нам судьба роковая дала.
Разрываем зубами, когтями,
Убиваем мать и отца,
Не швыряем в ближнего камень-
Пробиваем пулей сердца.
А! Об этом думать не надо?
Не надо - ну так изволь:
Подай мне всеобщую радость
На блюде, как хлеб и соль.
1925

В конце 1934 г. её арестовывают в первый раз и заключают на пять лет в Карлаг (1935-1939) , в 1940-1947 гг. она живёт под административным надзором в Калуге, где в 1947 г. её арестовывают повторно и на этот раз заключают в лагерь в Инту, где она находится до 1956 г. В этот период поэтесса писала о себе так

Да. Я стала совсем другая,
Не узнают друзья меня.
Но мороз иногда обжигает
Жарче солнца, больнее огня.
1954

В 1956-1957 годах жила на Украине в поселке Штеровка близ города Луганска.

13 ноября 1957 года, несмотря на «оттепель», её арестовывают в третий раз (как и прежде, по обвинению в антисоветской агитации) и заключают в лагерь в Мордовии (1958-1965).

С 1965 года живёт в Москве, в коммунальной квартире, получая небольшую пенсию.

Все эти годы Анна Баркова продолжает писать стихи, многие из которых достигают большой художественной силы и входят в число важнейших документов «лагерной литературы» советского периода.

В переулке арбатском кривом
Очень темный и дряхлый дом
Спешил прохожим угрюмо признаться:
«Здесь дедушка русской авиации».
А я бабушка чья?
Пролетарская поэзия внучка моя -
Раньше бабушки внучка скончалась -
Какая жалость!
1975

Публикация её произведений началась только в 1990-е гг.; несколько сборников стихов были изданы в Иванове и в Красноярске.

«Героям нашего времени / Не двадцать, не тридцать лет.

Анна Баркова

Тем не выдержать нашего бремени, / Нет!

Мы герои, веку ровесники, / Совпадают у нас шаги.

Мы и жертвы, и провозвестники,/ И союзники, и враги.

Ворожили мы вместе с Блоком, / Занимались высоким трудом.

Золотистый хранили локон / И ходили в публичный дом.

Разрывали с народом узы / И к народу шли в должники.

Надевали толстовские блузы, / Вслед за Горьким брели в босяки.

Мы испробовали нагайки / Староверских казацких полков

И тюремные грызли пайки / У расчетливых большевиков.

Трепетали, завидя ромбы / И петлиц малиновый цвет,

От немецкой прятались бомбы, / На допросах твердили «нет».

Мы всё видели, так мы выжили, / Биты, стреляны, закалены,

Нашей Родины, злой и униженной, / Злые дочери и сыны.»

Она и фантастику писала:

К фантастическим темам Баркова была склонна всю жизнь. Начиная от фантастического рассказа «Стальной муж» (1926), до антиутопии «Освобождение Гынгуании» (1957) и повести «Восемь глав безумия» (1957), в которой современный Мефистофель в обличье бывшего советского служащего, пребывающего на пенсии и удящего рыбу в местном пруду, рассказывает, как он общался с министром сталинской госбезопасности и самим Адольфом Гитлером, предлагает совершить автору путешествие во времени и пространстве, и собеседники отправились в будущее, в его альтернативные варианты - либерально-демократический и милитаристско-коммунистический миры.

Какие сильные стихи:

Где верность какой-то отчизне
И прочность родимых жилищ?
Вот каждый стоит перед жизнью -
Могуч, беспощаден и нищ.

Вспомянем с недоброй улыбкой
Блужданья наивных отцов.
Была роковою ошибкой
Игра дорогих мертвецов.

С покорностью рабскою дружно
Мы вносим кровавый пай
Затем, чтоб построить ненужный
Железобетонный рай.

Живет за окованной дверью
Во тьме наших странных сердец
Служитель безбожных мистерий,
Великий страдалец и лжец.